Главная Журнал «Россия и Запад: диалог культур» Главная Рубрики Пространство и культура Замятин Д.Н. "Россия и запад: Пространство и образ цивилизационных взаимодействий"

Замятин Д.Н. "Россия и запад: Пространство и образ цивилизационных взаимодействий"

Замятин Дмитрий Николаевич

доктор культурологии,
руководитель
Центра гуманитарных
исследований пространства
Российского научно-исследовательского
института культурного и природного
наследия им. Д.С. Лихачева (Москва)
тел: 8(905)564-70-98
E-mail: metageogr@mail.ru



Россия и запад: пространство и образ цивилизационных взаимодействий

В статье проведено исследование цивилизационного взаимодействия России и Запада в образно-пространственном контексте, предложен метагеографический подход к изучению данной проблемы. Проанализирована динамика пространственных представлений о России, рассмотрена геократическая модель пространственно-цивилизационного взаимодействия России и Запада, в рамках которой сформулированы основные выводы.

Ключевые слова: пространство, цивилизация, метагеография, цивилизационная идентичность, геократия, географический образ, локальный миф, дискурс, репрезентация.


Russia and West: Space and the Image of Сivilization Interactions

The article investigates the civilization interaction of Russia and the West in image-space context. The meta-geographical approach to this problem is proposed. The article analyses the dynamics of space perceptions of Russia. The geocratical model of the space-civilization interaction of Russia and the West is considered. The main conclusions are made in the frames of this model.

Key words: space, civilization, meta-geography, civilization identity, geocracy, geographical image, local myth, discourse, representation


Цивилизационная идентичность и метагеография: введение в проблему

Географические образы и цивилизационная идентичность – взаимосвязанные явления. Феномен формирования и развития географических образов в той или иной степени коррелирован с цивилизацией и культурой, в рамках которых он может быть обнаружен и осмыслен [15; 18–21]. Вместе с тем определенные цивилизации и культуры как бы создают «заказ» на конкретные географические образы, отображающие и выражающие цивилизационную и культурную идентичности [17]. На наш взгляд, любая цивилизационная идентичность содержит в явных или скрытых формах географические образы, составляющие ее неотъемлемую и естественную часть, хотя сам ее носитель может и не замечать этого. Таким образом, исследователь, заинтересованный в комплексном изучении цивилизационной идентичности, должен рассматривать и соответствующие географические образы, обнаруживаемые прежде всего в различных репрезентативных текстах, характеризующих конкретные цивилизацию и цивилизационную идентичность.

Следует учесть, что географические образы представляют собой, как правило, автономное целое, систему, которую можно изучать, временно дистанцируясь от остальных частей и элементов цивилизационной идентичности. В то же время некоторые географические образы могут достаточно полно, наиболее развернуто характеризовать цивилизационную идентичность в ее основных проявлениях, быть, по сути, ее ментальным ядром. Это относится чаще всего к молодым цивилизациям в периоды их активного становления, причем важно отметить, что такие периоды могут совпадать с быстрым культурным и экономическим освоением обширных пространств, попадающих в зону влияния растущей ойкумены. Наиболее яркие примеры такого рода – североамериканская, латиноамериканская и российская цивилизации [27–29; 47; 59; 68; 76; 84; 86].

Российская цивилизация, имея ряд очевидных типологических сходств с североамериканской и латиноамериканской цивилизациями в становлении цивилизационной идентичности и роли в ней географических образов, отличается своими особенностями в рамках заявленной темы: несмотря на многочисленные культурные заимствования у византийской и европейской цивилизаций, она является автохтонной. Кроме того, историческое время ее самостоятельного существования и развития намного превосходит соответствующие показатели североамериканской и латиноамериканской цивилизаций. Наконец, что наиболее важно, пространства, оказавшиеся в зоне влияния российской цивилизации, большую часть рассматриваемого исторического времени входили в состав Российского государства, будь то Московское царство, Российская империя, Советский Союз или Российская Федерация. Территории, которые являются в настоящее время самостоятельными, но входили ранее в состав российских государственных образований, в значительной мере осмыслены и культурно освоены именно российской цивилизацией [83]. Такая подавляющая моногосударственность в рамках одной цивилизации, причем распространившаяся на величайший в мире массив континентальной суши, безусловно, уникальна.

В отличие от китайской цивилизации, также являющейся фактически моногосударственной, российская цивилизация сравнительно поздно стала обретать маркеры и символы собственной идентичности [5; 11; 12; 33; 46; 79]. Это можно объяснить в феноменологическом плане длительным периодом экстенсивного расширения Российского государства, в ходе которого требовались в основном лишь политические образы и символы, как бы «застолблявшие» новые территории. Цивилизационная идентичность населения многих вновь присоединенных или завоеванных земель долгое время могла оставаться неопределенной, переходной или даже совсем иной, как в Прибалтике, Польше, Финляндии, на Кавказе и в Средней Азии [83].

Сравнительно поздний поиск Россией своих цивилизационных маркеров привел к тому, что физико-географические параметры государства (почти небывалая в истории величина территории, гигантское климатическое и природное разнообразие) непосредственно, напрямую стали рассматривать как возможные элементы цивилизационной идентичности. По всей видимости, это была очевидная образная экономия: такой подход не требовал сначала серьезных интеллектуальных и культурных усилий. Кроме того, иностранцы, в основном европейцы, уже успели оценить в своих путевых записках и трудах о России ее беспрецедентные размеры, заложив тем самым первоначальную культурную традицию феноменологии российских пространств [3; 31; 51; 53; 67].

Однако использование географических образов огромных, пугающих и бесконечных территорий в качестве одного из главных маркеров российской цивилизационной идентичности породило и ряд проблем – как для исследователей, так и для авторов текстов, представляющих таким способом цивилизационное видение России. Для исследователей данной проблематики «камень преткновения» составляет сложность научного системного анализа географических образов, замещающих и/или выражающих ядро цивилизационной идентичности. Трудности же авторов репрезентативных текстов находятся в области синкретического, нераздельного восприятия и воображения истории и географии цивилизации, «сжатия» их в своего рода ментальный «ком», ясно выражающий эмоции автора, но затемняющий часто сами специфические планы выражения [22; 26; 51].

В данном случае мы пытаемся применить метагеографический подход, для которого характерно сочетание феноменологических, культурологических и гуманитарно-географических способов анализа текстов и различных представлений, ими выраженных [20]. Содержательное ядро метагеографического подхода – это выявление, реконструкция метагеографического поля или метагеографического пространства, в котором могут достаточно свободно соединяться и взаимодействовать различные географические образы. В отличие от традиционной географии, такое пространство не репрезентируется маркерами, символами и образами повседневности или действительности, понимаемой физически или физиологически. Налицо очевидное сходство с метафизикой, но метагеография, в отличие от нее, оперирует ментальными образованиями – географическими образами, заранее дистанцируясь от каких-либо возможных интерпретаций и спекуляций, связанных с восприятием и воображением конкретных пространств, мест и территорий. Иными словами, метагеографические пространства и карты, имеющие номинальное отношение к конкретным территориям, можно представлять, рисовать, описывать, но это не значит, что метагеографический анализ и его результаты могут быть прямо экстраполированы в область традиционных представлений географических или культурно-географических пространств. Такой взгляд на метагеографию позволяет вполне эффективно вычленять интересующие исследователя ментальные пласты цивилизационной идентичности, опирающиеся на образно-географические представления и воззрения.

Специфика метагеографии делает очень удобным ее использование в изучении взаимосвязей географических образов и цивилизационной идентичности России.


Европа и дрейф российской цивилизационной идентичности

Российская цивилизационная идентичность в своем первоначальном становлении, безусловно, испытала мощное давление образцов и стереотипов развития европейских цивилизаций. По сути, даже столь важный ее элемент, как географические образы пространств страны, в своем происхождении – европейский, что связано не только с типовыми путевыми записками европейских путешественников по России, но и с самим характером пространственного дискурса, традиции которого были явно заложены трудами Р. Декарта и Б. Паскаля. Восприятие и воображение российских пространств как безмерных в своем поистине космическом масштабе и даже бессмысленных с точки зрения обычного человека, образованного и воспитанного в рамках европейского рационализма, стало «точкой отсчета» для первых попыток оконтуривания и развития российской цивилизационной идентичности. Понятое и пережитое в картезианском ракурсе, ужасающее в своей протяженности, это пространство российские мыслители, писатели и философы Серебряного века вслед за П.Я. Чаадаевым эмоционально приблизили к читателю и наблюдателю подобных дискурсов.

Вообще уже сам П.Я. Чаадаев заложил наиболее важные отклонения от чисто европейской модели формирования географических образов: именно у него впервые в традиции российской мысли пространство как образ представлено вне историософского или даже геософского осмысления проблемы цивилизационной идентичности. Первому российскому философу в ходе своих умственных изысканий удалось транслировать собственно европейский дискурс в принципиально иное ментальное поле – метагеографическое пространство. В нем история и география не только синкретически сливались друг с другом, но и формировали объемную, «голографическую» картину цивилизации, обязанной своим становлением тем же пространствам, которые цивилизация пытается вообразить и зафиксировать. Пространство и цивилизация оказались как бы нераздельным, целостным ментальным и, что важно, пространственным образованием, определившим «химический состав» российской цивилизационной идентичности. И, наконец, понятая и воспринятая таким «пространственным» способом российская цивилизационная идентичность начала свой постепенный, очень медленный и болезненный дрейф в сторону автономизации, осмысления себя как явления, находящегося уже вне «теплой» и родной европейской идентичности, но многим обязанного именно ей. Этот глубочайший фундаментальный мыслительный процесс не завершен до сих пор, однако мы надеемся, что одна из его направляющих интенций в результате данного исследования стала более ясной и понятной.


Вообразить Россию: к онтологии проблемы

География воображения, имажинальная (образная) география – ментальное порождение эпохи модерна в самом широком смысле; постмодерн лишь по-настоящему осознал эту проблематику (в отличие от предыдущей исторической эпохи) и «перевел игру в миттельшпиль», т.е. заострил самые важные и существенные вопросы в рамках образно-географического мышления. По сути, в контексте процессов глобализации/глокализации/регионализации, как бы к ним ни относиться, страна, регион, территория могут существовать и очень часто фактически существуют в разнообразных коммуникативных и коммуникационных полях как мощные или слабые, сложные или простые, широкие или специализированные виртуальные образы, от продвижения, развития, формирования которых непосредственно зависят политика, экономика, социальные отношения, культурные репрезентации страны или территории [19]. Мы склонны употреблять в настоящем исследовании понятие географического образа, поскольку именно конкретное географическое пространство со всеми его социокультурными, художественными, политико-экономическими коннотациями задает в основном параметры, условия репрезентации и интерпретации практически всех возможных в данном месте и в данное время дискурсов.

Безусловно, постмодерн и соответствующие ему социокультурные процессы глобализации «работают» с множествами, множественностью, вариативностью как категориями и конструктами, обеспечивающими наиболее адекватное историко-географическое видение [75; 87]. Иными словами, в типологическом плане мы можем рассуждать о некоей единой образной географии страны или региона, но в феноменологическом аспекте приходится говорить о некоторых множествах образных географий, описывающих и характеризующих онтологическое со-стояние и со-бытие страны [91]. Если рассматривать классические сюжетные постановки в рамках субъект-объектных отношений и диспозиций, то приходится заметить, что именно поле фактически субъектных образных географий стремится к условной феноменологической оптимизации в виде нескольких признанных, хорошо «пригнанных друг к другу» и широко представленных господствующими коммуникативными способами географических образов, постоянно воспроизводящихся в контекстах тех или иных властных дискурсов. Образные географии страны могут как бы разбегаться благодаря все новым, как правило, индивидуальным или узко групповым социокультурным репрезентациям и творческим актам и одновременно сгущаться, собираться, сосредотачиваться некими ментальными, знаково-символическими «сгустками», прото-ядрами, чье существование может обозначать некую условную волю к образам (иногда хорошо просматривающуюся postfactum, но по большей части являющуюся своего рода констелляцией отдельных знаково-символических усилий).

Не отвергая цивилизационного видения и цивилизационной интерпретации такой постановки вопроса, а, по сути, развивая их, сконцентрируем наше внимание на способах дискурсивных построений, обеспечивающих определенное «волновое» представление образных географий страны, в нашем случае России. Ее базовые цивилизационные установки представляют собой, с нашей точки зрения, концептуальный консенсус, состоящий из трех основных положений: Россия является достаточно автономной цивилизацией; ее можно рассматривать как «спутник» европейской цивилизации, многим обязанный последней; Россия вполне вообразима как цивилизация-государство, в рамках которой подавляющее большинство возможных социокультурных и политико-экономических дискурсов осмысляются посредством перевода в доминирующие способы репрезентаций как государственные, государственнические или парагосударственные [56]. Следовательно, воображение пространства России и в России связано, безусловно, с проблематикой европейских дискурсов воображения пространства [50; 57; 88]; власть и географические образы в России чаще всего объединены вполне типовыми репрезентациями и дискурсами государственного или парагосударственного характера; наконец, главный вопрос воображения пространства России состоит в следующем: как российская цивилизация-государство может обеспечить, создать, поддерживать достаточно автономные образно-географические дискурсы, идентифицирующие ее цивилизационную уникальность, дистанцирующие ее от других цивилизаций и легитимирующие ее как коммуникативную целостность в мировом пространстве цивилизаций?

Что же это значит – вообразить Россию? Сама по себе наша страна не представляет собой сколько-нибудь значимого образно-географического проекта для тех или иных социокультурных сообществ на ее государственной территории или за ее пределами. В то же время Россия не является масштабной знаково-символической конструкцией, создаваемой на базе неких общих, генерализованных представлений об ее географии – физической, экономической, политической, культурной. С нашей точки зрения, вообразить Россию означает вообразить «разбегание», расширение, всевозможные трансформации и взаимодействия тех географических образов, которые создаются, строятся, разрабатываются, творятся как исключения из общих географических предпосылок представления о стране. Иными словами, чтобы вообразить Россию, нужно «упаковать», свернуть, сосредоточить все возможные экзогенные географические представления максимально плотно в знаково-символическом смысле и тем самым попытаться породить с помощью «образного сжатия» и, может быть, «образно-географического взрыва» новые образно-географические дискурсы, не учитывающие в своем генезисе и развитии существования друг друга (они сосуществуют, «видят» друг друга, но лишь в том пространстве, которое создают своим собственным «разбеганием», собственной неуничтожимой и неотменяемой метапространственной трансверсальностью).


Цивилизация географических образов

Пытаясь акцентировать внимание на проблематике условной ментальной воли к осмыслению образов/географических образов, приходится задуматься о той цивилизационной специфике России, которая, возможно, выходит за пределы отмеченных ранее концептов. В сущности, пространство российской цивилизации (в той мере, в какой оно представимо в рамках любой социокультурной манифестации или репрезентации) обладает онтологической двойственностью: оно вполне образно и содержательно может быть описано и охарактеризовано внешними наблюдателями из иных, хотя бы и соседних, цивилизаций и культур; в то же время оно может быть описано изнутри как пространство предстоящее, как бы еще незанятое и пустое, т.е. ждущее «воли к освоению», которое становится часто некой постоянной онтологической модальностью; российское пространство повсеместно пребывает в стадии перманентного освоения и тем самым осуществляется в образном плане как пространство перехода и как лиминальное, пограничное, фронтирное пространство [27]. Подобная пространственно-цивилизационная фронтирность может показаться вполне типологическим случаем (если сравнивать, например, с латиноамериканской цивилизацией [60; 68]), однако слишком, может быть, затянувшаяся в масштабах европейского цивилизационного времени фронтирная история России (чего, кстати, все же нет в Латинской Америке – там фронтир укладывается во вполне западные по происхождению образы его преодоления и переживания) может подсказать нам, что внешняя фронтирность российских пространств – признак, возможно, совершенно иного типа цивилизационного осмысления и воображения собственного пространства.

Похоже, что по крайней мере со второй половины XIX в. (хотя самые ранние социокультурные симптомы могут относиться и к первой половине XIX в.) российская цивилизация все же постепенно стала вырабатывать определенные специфические географические образы, которые, с одной стороны, уже не были простым продолжением и расширением европейского воображения (им устойчиво «питалась» и воспроизводилась Россия все XVIII столетие), а с другой – фиксировали постоянную ситуацию ментального «оконтуривания» условно пустых пространств, предполагаемых в будущем пригодными к освоению. Именно эта ментальная «неоконченность», незавершенность географических образов была, видимо, в течение всего XX в. «фирменным знаком» российских пространств, подтверждая тем самым их несомненную «российскость». Надо ли говорить, что такие географические образы вполне органично воспроизводились по преимуществу как образы Сибири и Дальнего Востока (реже – Урала и Русского Севера), что становилось серьезной цивилизационной проблемой России, остававшейся в своем государственническом самосознании много западнее – как бы запаздывавшей в своей геоисториософии [23]?

С большой уверенностью можно было бы заявлять о конкретной цивилизационно-образной «шизофрении» России, если бы только по-прежнему доминировали социокультурные представления европейского/западного модерна. Однако когнитивная ситуация постмодерна оказывается благоприятной для анализа ментально-цивилизационных «расщеплений», разделений и сосуществований, ибо само пространство становится предметом многочисленных пространственных спекуляций [66], в силу чего уже сами по себе географические образы можно рассматривать как несомненное свидетельство цивилизационной идентичности вне их жесткой зависимости от каких-либо других цивилизационных признаков. Между тем традиционные цивилизационные признаки, устойчиво воспроизводимые различными локальными сообществами (например, вполне ортодоксальные для России имперскость и православие), существуют в параллельных ментальных мирах, порождая параллельные образно-географические и ментальные карты.

Будущее становится идеей, получающей свои географические образы и представления, – таков один из предварительных выводов постмодерна. Россия, которую часто воображали как страну будущего уже в эпоху модерна, начиная с Г. Лейбница (причем это был по преимуществу европейский дискурс, с той или иной степенью успешности и оригинальности воспроизводимый отечественными мыслителями), стала цивилизацией географических образов – таких, которые призваны как бы вновь и вновь пересоздавать пространства, не поддающиеся строгому и последовательному ментальному картографированию, свойственному модерну [9]. Возможно, основная цивилизационная сила и одновременно цивилизационная специфика России заключаются в моделировании географических образов, выходящих за пределы традиционного пространственного воображения других цивилизаций, и «пусковым механизмом» выявления подобной цивилизационной специфики стал постмодерн.

Социобиологическая эволюция и пространственные идентичности

Если попытаться осуществить «сдвиг на биологический уровень» (концепт Сергея Эйзенштейна) [80], то воображение страны/пространства предстает задачей не столько цивилизационного или культурного плана, сколько по-настоящему биологической «вехой», за пределами которой жизнедеятельность и жизнеустроение конкретных человеческих сообществ становятся эволюцией с заранее наведенными параметрами, имеющими в качестве онтологического и феноменологического оснований самоорганизующиеся географические образы. Пространственные идентичности в таком случае можно рассматривать как продукты целенаправленных биологических эволюций, порождающих не только определенные биологические виды и их среды, но и их специфические пространственные реальности как частные модификации и конфигурации более общих типологически географических образов [ср.: 81, с. 6–7]. Локальные сообщества разрабатывают собственные пространственные идентичности как события и одновременно органические части своей жизни, образно-географические параметры которых являются, по сути, чистой биологией земного пространства в его топографической феноменологии.

Всякие вновь возникающие отдельные национальные и региональные истории, предполагающие столь же отдельные и своеобразные географии, заключают в себе когнитивные ядра биологических приспособлений, адаптаций; эти ядра постоянно трансформируются, позволяя локальным воображениям выбирать те когнитивные траектории, которые обеспечивают на данный момент/эпоху оптимальные биологические стратегии выживания, развития, расширения, экспансии. Если же попытаться в первом приближении осмыслить те вариации развития человеческих сообществ, которые описаны и исследованы в рамках культуры модерна, по крайней мере на протяжении XVIII–XX вв., то пространственные идентичности, вполне возможно, окажутся неким образным компромиссом между очевидным стремлением сообществ и отдельных личностей биологизировать пространственные среды, становящиеся конкретными социальными проектами, и наличием устойчивого, по всей видимости, глубинно-психологического фундамента (вероятно, бывшего предметом доисторического/догеографического консенсуса в рамках человеческих сообществ), который предполагает телесные характеристики земного пространства исключительно внутренними, интровертивными по отношению к любой возможной когнитивной интерпретации [41; 66; 82]. Иными словами, пространственные идентичности могут как бы накапливаться, нагнетаться соответствующими сериями художественных, научных, интеллектуальных осмыслений, социокультурных и социополитических проектов и манифестаций, оставаясь при этом всякий раз предметом индивидуального биологического выбора/решения.

Что же может означать подобный «сдвиг на биологический уровень» в контексте постоянно формулируемой и переформулируемой проблемы «вообразить Россию»? Серии последовательных историй и географий России на протяжении XIX – начала XXI в. представили страну как строго очерченное «ментальное тело»; «биология» российских пространств связана в промежуточном итоге с пространственными идентичностями, расположенными как бы вовне самих российских пространств. Ментальное перемещение, продвижение пространственных идентичностей вовнутрь представляемого пустым или полупустым «тела» России может быть связано как раз с его интенсивной «биологизацией» как места различных социокультурных проектов локальных сообществ и личностей. Образно-географическое картографирование в процессе подобной «биологизации» России будет означать формирование новых, трансформированных пространственных идентичностей, заряженных на экстравертивные, открытые вовне социальные практики, которые являются, по сути, этапом локальной биологической эволюции.

Нужно ли думать, что проблема «вообразить Россию» – по преимуществу феноменологическая, даже если осмыслять ее в рамках биологической эволюции? Точно так же, как постоянно можно формулировать проблемы «вообразить Германию», «вообразить Францию», «вообразить Бразилию» и т.д., возможно построение периодически меняющихся доменов воображения, ориентированных на практически любые социокультурные проблемы как проблемы пространственных идентичностей. Однако серии пространственных феноменологических опытов и проектов так или иначе всякий раз будут стремиться за пределы феноменологии, ускользая в сторону онтологии неразличимых телесных практик, которыми пространство разлагает свои собственные образы.

В сущности, именно телесные практики, выходящие за собственные пределы в качестве социальных репрезентаций, и обеспечивают минимально возможные локальные образы, становящиеся в дальнейшем, в ходе широких социально-проектных мультиплицирований, географическими образами стран. Фактор, который, безусловно, дает возможность для подобных мультиплицирований, – это мощные технологии закрепления и преобразования памяти/памятей, являющиеся изначально пространственными [2; 70–72]. Кино, видео, фотография, Интернет, визуальные виды искусства стали в эпоху постмодерна тотальными пространственными реальностями, заменяющими и закрывающими неэффективные способы опространствления памяти. Любая страна становится в таком случае своей собственной памятью о наиболее массовых пространственных реальностях, фиксируемых ее географическими образами.

Итак, вообразить Россию приходится как пространство-тело социальных практик, репрезентируемых своей собственной биологической эволюцией в рамках генерализированного пучка географических образов Северной Евразии. Пространственные идентичности, формируемые подобным образно-географическим пучком, будут, скорее всего, постоянно дифференцироваться как в сторону несомненного упрощения («гладкие поверхности» массовых идентичностей типовых локальных сообществ), так и в сторону неожиданных локальных «взрывов» («сложные поверхности» анклавных сообществ, мыслящих свое «технэ» как оригинальный и неповторимый топографический опыт). Такие дифференциации опять-таки могут быть представлены или воображены как расходящиеся, раздвигающиеся пространственные поля, остающиеся, однако, в процессе своего расширения все-таки связными и коммуникативными.

Образно-географический анализ динамики российской цивилизации

Попробуем применить в первом приближении образ и понятие геократии для образно-географического анализа динамики российской цивилизации. Несомненно, роль и значение географического воображения в формировании российского цивилизационного самосознания стали очевидными примерно во второй половине XVIII в. [9; 30]. Классический образ Российской империи к концу эпохи Просвещения был неотъемлем от ее географических образов, основанных на утверждении, воспевании, яркой символизации огромных пространств, покорившихся или добровольно вошедших в состав Российского государства. В случае России – гигантского политического тела, институциональные поверхности которого «лепились», формировались по образу и подобию европейских (по крайней мере со второй половины XVII в.), – важно подчеркнуть, что, с одной стороны, традиции риторико-идеологической символизации ее пространств есть результат более широких европейских традиций политической ритуализации государственных институтов раннего Нового времени, а с другой стороны, столь, казалось бы, непомерное возвеличивание физических масштабов и размеров Российской империи, не характерное для Запада в такой откровенно сублимированной, концентрированной и самодовлеющей форме, опять-таки было связано с действительным восхищением, удивлением и страхом европейских путешественников, купцов, военных наемников и дипломатов, которые транслировали всю эту гамму чувств и ощущений в специфические географические образы местного происхождения (в политической риторике, дипломатической переписке, приватной переписке монархов и государственных деятелей, поэтических одах и т.д.).

Политический, военный, культурный и экономический «рывок» России в результате петровских реформ и дальнейшего развития империи в течение XVIII в. был, по сути, не чем иным, как сначала бессознательным, а затем все более осознанным движением к геократии, к пониманию российского пространства как мощного цивилизационного и общественного института, имперское оформление которого, включая основание Петербурга и перенос в него столицы, было лишь геократическим «декором», спонтанным и как бы интуитивным образно-географическим форс-мажором. Чем же объяснить медленное, часто на некоторое время «замораживаемое» различными политико-экономическими и социокультурными «пасами» в сторону то быстро модернизировавшейся Европы, то институциональной консервации, политическое и даже цивилизационное умирание Российской империи в течение большей части XIX и начала XX в.? Вопрос этот становится особенно закономерным, если вспомнить, что на протяжении всего указанного периода продолжались неуклонное расширение государственной территории, частичная ассимиляция и эмансипация различных народов, попавших в сферу влияния российской цивилизации, а российские элиты, безусловно, понимали значимость собственного цивилизационного курса в сторону Запада.

Речь, на наш взгляд, может идти не столько об умирании географических образов имперской мощи, слишком слабо проявлявшихся в символической оболочке российской цивилизации XIX – начала XX в., сколько о подспудном нарастании дефицита образов, которые бы адекватно описывали и «оконтуривали» вновь присоединяемые или вновь осваиваемые территории. Характерно, что геократической энергетики, присущей российской цивилизации в XVIII в., хватило только на осмысление России как в основном европейской страны; самым последним был риторически и символически захвачен, хотя и не до конца, Урал [см. также: 42]. Сибирь [25], Казахстан, Средняя Азия и Дальний Восток, войдя в состав Российской империи, так и не были осмыслены образно – для этого способы и методы европейской символизации новых пространств позднего Нового времени, эпохи развития империализма и колониализма, для России уже не годились, а собственные пространственно-символические дискурсы российская цивилизация разрабатывала слишком медленно, все более отставая от доминировавших попыток политико-экономической модернизации, также со временем «зависавших» без соответствующей образной социокультурной «подпитки» [ср.: 1; 54; 62; 74]. Другими словами, Россия конца XIX – начала XX в., всматриваясь в «цивилизационное зеркало», никак не могла увидеть себя «полностью», во всей образно-символической «красе»; видны были только фрагменты какого-то возможного цивилизационного целого, но само «зеркало» было старым, архаичным, созданным по дискурсивным «лекалам» эпохи Просвещения.

Локальные мифы и динамика российской цивилизации

Российская цивилизация стала культивировать локальные мифы и включать их в состав «высокой культуры» довольно поздно по сравнению с европейской: их настоящее, а не эпизодическое проникновение в «толщу» семантически значимых цивилизационных репрезентаций относится уже к концу XIX – началу XX в. (наиболее известный пример – миф о граде Китеже, весьма популярный среди многих представителей российского Серебряного века, совершавших паломничества к этому сакральному месту [43]). Эпоха сентиментализма в русской культуре и литературе, усиленная в образно-географическом отношении наличием культурно-ландшафтного каркаса в виде помещичьих и дворянских усадеб и ярко выраженная путевыми записками конца XVIII – первой трети XIX в., создала первоначальный образный фундамент для возможного развития локальных мифов и соответствующих им культурных регионализмов [24; 76]. Классическая русская литература как бы сразу перепрыгнула локальную мифологию и возможности плодотворного творческого развития регионализма, попав в геократическую «ловушку» возникшего по историческим меркам очень быстро, даже «внезапно», петербургского мифа. И А.С. Пушкин в «Капитанской дочке», и Н.В. Гоголь в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» фактически были близки к созданию географических образов, наиболее благоприятных и в то же время чрезвычайно важных для понимания генезиса локальных мифов в русской культуре, однако сам образно-географический фон этих произведений явно тяготел, как ни странно, к эпохе Просвещения, в рамках которой и локальной мифологии, и культурным регионализмам еще не могло быть места, онтологической возможности вообразить их еще не существовало[1].

Тем не менее нагнетание модерна в России второй половины XIX – начала XX в., обусловленное во многом геополитическими и геоэкономическими обстоятельствами той эпохи, помогло (с некоторым запозданием) становлению культурных регионализмов и локальных мифов российской цивилизации. Многочисленные первоначальные собрания и обработки регионального русского фольклора (за ними и параллельно им последовали собрания украинского, белорусского фольклоров, затем настал черед и других народов Российской империи); появление и быстрое развитие русской этнографии, следовавшей во многом западным (вполне позитивистским) образцам; сменяющие друг друга экспедиции Русского географического общества на окраины империи с целью запечатлеть обычаи, уклад, традиции и нравы дотоле практически неизвестных с культурной и научной точек зрения этносов [13; 45; 48; 63; 64; 69]; буквальное «открытие» русской иконописи – все это следовало «рука об руку» с муками поиска национальной русской/православной идентичности, осложненными тяжелым и весьма обветшавшим «имперским декором» [8; 34; 55; 58; 65]. С некоторым временным лагом по отношению к указанным событиям появились писатели-регионалисты – сначала типичные «народники» с уклоном исключительно в темы пореформенной русской деревни, однако в начале XX в. – уже такие яркие писатели, как А.И. Эртель, классический «черноземный» творец, или же Д.Н. Мамин-Сибиряк, поистине впервые явивший и предъявивший высокой русской культуре образ Урала [10; 36; 37]. Такие известные «столпы» русской культуры эпохи модерна, как И.А. Бунин и А.М. Горький, начинали свое творческую траекторию, свой «взлет» тоже как писатели-регионалисты, а В. Короленко сумел стать по-настоящему значимой фигурой в русской литературе, никогда «не теряя» своей региональной «почвы». Столыпинские реформы создали дополнительный импульс для формирования и развития культурных регионализмов, и многие русские писатели активно откликнулись на это «поворотом на Восток», в сторону Сибири (предыдущий мощный импульс был обусловлен проектированием, строительством и началом работы Транссибирской железнодорожной магистрали, но еще до указанных событий свой «жертвенный» рывок на Восток совершил А.П. Чехов, оформив его заметками о Сибири и книгой «Остров Сахалин»).

Советская эпоха заметно сменила культурно-идеологические акценты, принципиально выравнивая любые региональные социокультурные различия с помощью целенаправленной культурной политики явного централистского толка – «Москва и все остальное»[2]. Тем не менее 1920–1930-е годы по цивилизационной инерции, накопленной еще с конца XIX в., оказались весьма «урожайными», хотя бы и postfactum, для становления локальной мифологии в России. Трудами П. Бажова на Урале [4; 44], С. Писахова [52], а затем Б. Шергина на Русском Севере [77] были, наконец, оформлены достаточно четкие в образном отношении локальные мифы, несмотря на то что их творцы опирались (во многом в целях собственной личной безопасности) на критические установки и парамарксистские догмы по отношению к досоветскому прошлому своих регионов [35; 52]. Важно, что эти локальные мифы вышли на общенациональный уровень, были зафиксированы официальной культурой как допустимые в идеологическом плане, т.е. оказались все-таки возможными полускрытые или прикрываемые политической идеологией геомифологические дискурсы.

Быстрый закат модерна, начавшийся на Западе уже в 1910–1920-х годах, не обошел стороной и Россию, где он был отмечен поистине великой традицией русского авангарда, окончательно сломленного советской действительностью только примерно к середине 1930-х годов. Это означало, что в рамках комплексной советской модернизации неизбежный распад модерна как бы откладывался, все время переносился в будущее, а классические формы этой культуры постоянно «подмораживались», подновлялись, прикрывая собой дискурсивное разложение самих ее образов. Социалистический реализм был такой дискурсивной формой «подмораживания», подавлявшей в том числе возможности развития полноценных локальных мифов и культурных регионализмов [14; 38; 40; 85; 88; 89]. Успевшие сложиться в своих первоначальных ментальных конфигурациях на заре советской эпохи локальные мифы (политика подъема национальных окраин в 1920-х годах способствовала этому) как бы зависли в безвоздушном пространстве зрелого советского дискурса, отменявшего былые поиски национальной идентичности эпохи классического и позднего модерна в его региональных выражениях и смыслах.

Геократическая интерпретация развития российской цивилизации (XVIII–XX вв.): предварительные итоги

Итак, геократическая интепретация развития российской цивилизации с конца XVII – начала XVIII в. предварительно сводится, с нашей точки зрения, к следующим пространственно-временным узлам-образам: первый – быстрое наращивание и устойчивое воспроизводство географических образов европейского и параевропейского типов (включающих естественную метафорику больших, огромных пространств), успешно обеспечивающих геополитический декор Петербургской империи в течение долгой для России эпохи Просвещения; второй – кризис «европейского» образного видения/представления пространства российской цивилизации, прежде всего в отношении зауральских территорий; мощная геократическая реакция в виде амбивалентного петербургского мифа; первоначальные попытки развития локальной мифологии к началу XX в.; постепенное «накопление» и осмысление географических образов, вполне автономных по отношению к европейской цивилизации, хотя и обязанных ей способами их репрезентаций (русские путешествия в Центральную Азию, русская проза 1920-х годов, взрыв «свехрегионализма» в произведениях М.А. Шолохова и А.П. Платонова 1920-х годов), появление русского евразийства как промежуточного геократического «хода» и как следствие – паллиативного образа России-Евразии, позволяющего ускорить указанное образно-географическое «накопление»; третий – новая, неоднозначная по своим последствиям, геократическая реакция советской эпохи, включавшая возвращение столицы в Москву, максимальную геполитическую и геокультурную централизацию пространства в Европейской России, «замораживание» зачатков локальных мифов, рост необходимости оригинального образного осмысления зауральских пространств в связи с их интенсивным очаговым освоением в рамках форсированной социально-экономической и культурной модернизации и первоначальное использование в этих целях образов России-Евразии (например, в трудах Л. Гумилева), а также традиционных географических образов разрушения и распада аграрных сообществ раннего и зрелого модерна (типичный пример – произведения сибирских писателей В. Распутина и В. Астафьева).

Так или иначе, возникновение самого образа геократии можно связать с ментальным сближением европейской и российской цивилизаций XVII–XX вв., а выделенные нами в первом приближении три пространственно-временных узла-образа свести к двум этапам их эволюции в рамках российской цивилизации: первый – геократический импульс и его развитие, или геократическая активность России благодаря сближению с Западом; второй – сложная и затянувшаяся на два века геократическая реакция российской цивилизации, обусловленная несходством, отличием располагаемых ею матричных географических образов (во многом – результат первого этапа) от первичных пространственных протообразов Зауралья (Сибири и Дальнего Востока) и Средней Азии.


Список литературы:

  1. Азиатская Россия: люди и структуры империи: Сборник научных статей. К 50-летию А.В. Ремнева / Под ред. Н.Г. Суворовой. Омск, 2005.
  2. Ассман Я. Культурная память: письмо, память о прошлом и политическая идентичность в высоких культурах древности. М., 2004.
  3. Ахиезер А.С. Российское пространство как предмет осмысления // Отечественные записки. 2002. № 6 (7). Пространство России.
  4. Бажовская энциклопедия / Ред.-сост. В.В. Блажес, М.А. Литовская. Екатеринбург, 2007.
  5. Барабанов Е.В. Русская философия и кризис идентичности // Вопросы философии. 1991. № 8.
  6. Бейтсон Г. Разум и природа: неизбежное единство. М., 2007.
  7. Бейтсон Г. Экология разума. Избранные статьи по антропологии, психиатрии и эпистемологии. М., 2000.
  8. Викс Т.Р. «Мы» или «они»? Белорусы и официальная Россия, 1863–1914 // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. М., 2005.
  9. Вульф Л. Изобретая Восточную Европу: карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения. М., 2003.
  10. Горизонтов Л.Е. Русский человек у порубежья Европы и Азии. По страницам уральской энциклопедии Д.Н. Мамина-Сибиряка // Азиатская Россия: люди и структуры империи: Сборник научных статей. К 50-летию А.В. Ремнева / Под ред. Н.Г. Суворовой. Омск, 2005.
  11. Гройс Б. Поиск русской национальной идентичности // Вопросы философии. 1992. № 1.
  12. Гройс Б. Россия как подсознание Запада (1989) // Гройс Б. Искусство утопии. М., 2003.
  13. Джераси Р. Этнические меньшинства, этнография и русская национальная идентичность перед лицом суда: «мултанское дело» 1892–1896 // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. М., 2005.
  14. Добренко Е. Политэкономия соцреализма. М., 2007.
  15. Замятин Д.Н. Власть пространства и пространство власти: географические образы в политике и международных отношениях. М., 2004.
  16. Замятин Д.Н. Географические образы в комедии Андрея Платонова «Ноев ковчег» // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. Вып. 5 (юбилейный). М., 2003.
  17. Замятин Д.Н. Геокультура и процессы межцивилизационной адаптации: стратегии репрезентации и интерпретации ключевых культурно-географических образов // Цивилизация. Восхождение и слом. Структурообразующие факторы и субъекты цивилизационного процесса. М., 2003.
  18. Замятин Д.Н. Гуманитарная география: пространство и язык географических образов. СПб., 2003.
  19. Замятин Д.Н. Культура и пространство: моделирование географических образов. М., 2006.
  20. Замятин Д.Н. Метагеография: пространство образов и образы пространства. М., 2004.
  21. Замятин Д.Н. Моделирование географических образов: пространство гуманитарной географии. Смоленск, 1999.
  22. Замятин Д.Н. Политико-географические образы российского пространства // Вестник Евразии (Acta Eurasica). 2003. № 4 (23).
  23. Замятин Д.Н. Россия и нигде: географические образы и становление российской цивилизационной идентичности // Россия как цивилизация: устойчивое и изменчивое / Отв. ред. И.Г. Яковенко; науч. совет РАН «История мировой культуры». М., 2007.
  24. Замятин Д.Н. Русская усадьба: ландшафт и образ // Вестник Евразии. 2006. № 1 (31).
  25. Замятин Д.Н. Социокультурное развитие Сибири и его образно-географические контексты // Проблемы сибирской ментальности / Под общ. ред. А.О. Бороноева. СПб., 2004.
  26. Замятин Д.Н. Стратегии интерпретации историко-географических образов России // Мир России. 2002. № 2.
  27. Замятина Н.Ю. Зона освоения (фронтир) и ее образ в американской и русской культурах // Общественные науки и современность. 1998. № 5.
  28. Замятина Н.Ю. Локализация идеологии в пространстве (американский фронтир и пространство в романе А. Платонова «Чевенгур») // Полюса и центры роста в региональном развитии. М., 1998.
  29. Замятина Н.Ю. Сибирь и Дикий Запад: образ территории и его роль в общественной жизни // Восток. 1998. № 6.
  30. Зорин А. Кормя двуглавого орла… Русская литература и государственная идеология в последней трети XVIII – первой трети XIX века. М., 2001.
  31. Империя пространства. Геополитика и геокультура России: Хрестоматия / Сост. Д.Н. Замятин, А.Н. Замятин. М., 2003.
  32. Каганский В. Культурный ландшафт и советское обитаемое пространство. М., 2001.
  33. Кантор В.К. Русский европеец как явление культуры (философско-исторический анализ). М., 2001.
  34. Капеллер А. Образование наций и национальные движения в Российской империи // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. М., 2005.
  35. Капкан М.В. Уральские города-заводы: мифологические конструкты // Известия Уральского государственного университета. 2006. № 47. Гуманитарные науки. Вып. 12. Культурология.
  36. Кондаков Б.В. Русская литература 1880-х годов и художественный мир Д.Н. Мамина-Сибиряка // Известия Уральского государственного университета. 2002. № 24. Гуманитарные науки. Вып. 5.
  37. Корнев И.Н. Географический образ Урала в произведениях Д.Н. Мамина-Сибиряка // География. Приложение к газете «Первое сентября». 2003. № 6, 7, 9.
  38. Крылов М. Региональная идентичность в историческом ядре Европейской России // Социологические исследования. 2005. № 3.
  39. Крылов М. Структурный анализ российского пространства: культурные регионы и местное самосознание // Культурная география / Науч. ред. Ю.А. Веденин, Р.Ф. Туровский. М., 2001.
  40. Крылов М. Теоретические проблемы региональной идентичности в Европейской России // Гуманитарная география: Научный и культурно-просветительский альманах. Вып. 1. М., 2004.
  41. Кэмпбелл Дж. Мифический образ. М., 2002.
  42. Лавренова О.А. Географическое пространство в русской поэзии XVIII – начала XX века (геокультурный аспект) / Науч. ред. Ю.А. Веденин. М., 1998.
  43. Левандовский А.А. «Мистерия» на Светлояр-озере в восприятии интеллигенции // Казань, Москва, Петербург: Российская империя взглядом из разных углов / Ред. Б. Гаспаров, Е. Евтухова, А. Осповат, М. фон Хаген. М., 1997.
  44. Литовская М.А. Проблема формирования региональной мифологии: проект П.П. Бажова // Михаил Осоргин: художник и журналист. Пермь, 2006.
  45. Мартин В. Барымта: обычай в глазах кочевников, преступление в глазах империи // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. М., 2005.
  46. Мильдон В.И. «Земля» и «Небо» исторического сознания // Вопросы философии. 1992. № 5.
  47. Миронов Б.Н. Социальная история России периода империи (XVIII – начало XX в.): В 2 т. Т. 1: Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства. СПб., 1999.
  48.  Найт Н. Наука, империя и народность: этнография в Русском географическом обществе, 1845–1855 // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. М., 2005.
  49. Никольская Т. «Фантастический город». Русская культурная жизнь в Тбилиси (1917–1921). М., 2000.
  50. Нойманн И. Использование «Другого»: Образы Востока в формировании европейских идентичностей. М., 2004.
  51. Подорога В. Простирание, или География «русской души» // Пространства России: Хрестоматия по географии России / Авт.-сост. Д.Н. Замятин, А.Н. Замятин; под общ. ред. Д.Н. Замятина; предисл. Л.В. Смирнягина; послесл. В.А. Подороги. М., 1994.
  52. Пономарева И.Б. Главы из жизни Степана Писахова. Архангельск, 2005.
  53. Пространства России: Хрестоматия по географии России / Авт.-сост. Д.Н. Замятин, А.Н. Замятин; под общ. ред. Д.Н. Замятина; предисл. Л.В. Смирнягина; послесл. В.А. Подороги. М., 1994.
  54. Ремнев А.В. Россия Дальнего Востока. Имперская география власти XIX – начала XX века. Омск, 2004.
  55. Реннер А. Изобретающее воспоминание: русский этнос в российской национальной памяти // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. М., 2005.
  56. Россия как цивилизация: устойчивое и изменчивое / Отв. ред. И.Г. Яковенко; науч. совет РАН «История мировой культуры». М., 2007.
  57. Саид Э. Ориентализм. Западные концепции Востока. М., 2006.
  58. Сандерленд В. Русские превращаются в якутов? «Обынородчивание» и проблемы русской национальной идентичности на Севере Сибири, 1870–1914 // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. М., 2005.
  59. Сармьенто Д.Ф. Варварство – цивилизация. Избранные сочинения. М., 1995.
  60. Сеа Л. Философия американской истории. Судьбы Латинской Америки. М., 1984.
  61. Северный Кавказ в составе Российской империи. М., 2007.
  62. Сибирь в составе Российской империи. М., 2007.
  63. Слезкин Ю. Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера. М., 2008.
  64. Слезкин Ю. Естествоиспытатели и нации: русские ученые XVIII века и проблема этнического многообразия // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. М., 2005.
  65. Слокум Дж.У. Кто и когда были «инородцами»? Эволюция категории «чужие» в Российской империи // Российская империя в зарубежной историографии. Работы последних лет: Антология. М., 2005.
  66. Слотердайк П. Сферы. Макросферология. II. Глобусы. СПб., 2007.
  67. Смирнягин Л.В. Культура русского пространства // Космополис. Зима 2002/2003. № 2.
  68. Сравнительное изучение цивилизаций: Хрестоматия: Учеб. пособие для студентов вузов / Сост., ред. и вступ. ст. Б.С. Ерасова. М., 1998.
  69. Сухих О. Как «чужие» становятся «своими», или лексика включения Казахской степи в имперское пространство России // Вестник Евразии. 2005. № 3 (29).
  70. Флюссер В. За философию фотографии. СПб., 2008.
  71. Франция-память / П. Нора, М. Озуф, Ж. де Пюимеж, М. Винок. СПб., 1999.
  72. Хальбвакс М. Социальные рамки памяти. М., 2007.
  73. Хардт М., Негри А. Множество: война и демократия в эпоху империи. М., 2006.
  74. Центральная Азия в составе Российской империи. М., 2008.
  75. Цимбаев Н.И. До горизонта – земля! (К пониманию истории России) // Вопросы философии. 1999. № 1.
  76. Шенле А. Подлинность и вымысел в авторском самосознании русской литературы путешествий. 1790–1840 / Пер. с англ. Д. Соловьева. М., 2004.
  77. Шульман Ю. Борис Шергин, запечатленная душа народной культуры Русского Севера. М., 2003.
  78. Щукин В.Г. Культурный мир русского западника // Вопросы философии. 1992. № 5.
  79. Эйзенштейн С.М. Метод: В 2 т. Т. 1. М., 2002.
  80. Элиас Н. Общество индивидов. М., 2001.
  81. Юнг К. Символическая жизнь. М., 2003.
  82. Яковенко И.Г. Российское государство: национальные интересы, границы, перспективы. Новосибирск, 1999.
  83. Яковенко И.Г. Русское пространство // Гуманитарная география: Научный и культурно-просветительский альманах. Вып. 1. М., 2004.
  84. Яценко С.А. Кавказ для России, Россия для Кавказа: образы и реальность // Россия как цивилизация: устойчивое и изменчивое / Отв. ред. И.Г. Яковенко; науч. совет РАН «История мировой культуры». М., 2007.
  85. Ayers E.L., Limerick P.N., Nissenbaum St., Onuf P.S. All Over the Map. Rethinking American Regions. Baltimore; L., 1996.
  86. Bauman Z. Liquid Modernity. Cambridge, 2000.
  87. Beyond the Empire: Images of Russia in the Eurasian Cultural Context. Sapporo, 2008.
  88. Ely C. This Meager Nature: Landscape and National Identity in Imperial Russia. Decalb, Ill., 2002.
  89. Geography and National Identity / Ed. by D. Hooson. Oxford; Cambridge, Mass., 1994.
  90. Pro et Contra. 2007. № 3 (37).
  91. Soja E.W. Postmodern Geographies: The Reassertion of Space in Critical Social Theory. L., 1990.



[1] Характерно также, что, несмотря на серьезное присутствие знаково-символического «кавказского комплекса» в русской культуре (по крайней мере с 1820-х годов), полноценный и автономный кавказский миф в ее рамках так и не сформировался, оставшись на эмбриональном уровне экзотического «восточного» географического образа с постоянно воспроизводимыми романтическими культурными ассоциациями «кавказского пленника» (свидетельство непреходящего культурно-политического фронтира, не способствующего, как правило, созданию самостоятельных автохтонных образов и мифов; сами образы и мифы фронтира репрезентируются в высокой и массовой культуре чаще всего postfactum – уже после того, как бывшая фронтирная территория становится пространством оседлого и устойчивого мироустроения и мировоззрения) [см.: 61; 84]. Другое дело – успешные культурные контакты и взаимодействия с небольшими цивилизационными лимитрофами Закавказья, такими как Армения и Грузия (см., например: [49]).

[2] Классический пример – роман В. Ажаева «Далеко от Москвы» (1948), в котором дискурс максимальной централизации советского пространства показан предельно четко (см. также: [16; 32]).

 
Нравится Нравится  
Из сборников конференции Россия и Запад:

Школа юного регионоведа


Основная информация
Запись в школу:

Заполните форму по ссылке - запись
E-mail: regionoved2005@yandex.ru
https://vk.com/public149054681


Выпуски журнала "Россия и Запад: диалог культур"

№ 1, 2012 г.  
№ 2, 2013 г.  
№ 3, 2013 г.  
№ 4, 2013 г.  
№ 5, 2014 г.  
№ 6, 2014 г.  
№ 7, 2014 г.  
№ 8, 2015 г.  
№ 9, 2015 г.  
№ 10, 2016 г.  
№ 11, 2016 г.  
№ 12, 2016 г.  
  № 13, 2016 г.  
№ 14, 2017 г.  
 
№ 15, 2017 г.